1.1Семь утра – звонок будильника. Разгладить простынь, заправить кровать, достать из холодильника овощной коктейль. Шестьдесят приседаний, контрастный душ, доведённый до комнатной температуры завтрак. Рабочий костюм: пиджак, рубашка, брюки – как вакуумная упаковка на вымытом, выскребенном теле. В белом чемоданчике – карандаши, чернила, кисти, акрил. Не так сумбурно, как звучит, – всё разложено по своим местам. Чемоданчик маленький, но достаточно вместительный для художника, определяющего перед наступлением нового рабочего дня с точностью до последнего ластика, какие инструменты будет использовать в этот раз. Только эти три карандаша: 2В, 4В, 6В; только эти две жёсткие кисти: линейная №4, ретушная №16; только эти четыре цвета: серый, угольный, муссон, антрацитовый. В отдельном контейнере – обед: спаржа, рис, брокколи. Перед уходом – проверить, выключен ли свет, перекрыта ли вода. До мастерской – двадцать две минуты на велосипеде. Коллеги, как всегда, уже на месте. Явиться на семь минут позже назначенного – значит не опоздать, а незаметно занять рабочее пространство в углу, где всё выглядит более аккуратно и упорядоченно, чем у других, и избежать случайных взглядов, пожатий рук, "Привет" и "Как оно?" в свой адрес. Быть здесь, но не быть с кем-то. Не вливаться в общий творческий процесс, как вливают краску, чтобы получить новый цвет, а случайными, еле заметными брызгами кисти остаться на светлом участке холста. Работать до трёх с перерывом на обед. Использовать каждый инструмент, положенный в чемоданчик. Задержаться, пока в мастерской не останется последний человек – тот, кто записал ключ на своё имя.
– Снова допоздна? – Да. Я позже пришёл. – Вот ключ.
И уйти через десять минут. Вечером мыть кисти, мыть чемоданчик, выбирать новые инструменты и раскладывать их по местам. Стирать костюм и постельное бельё, гладить высохшие со вчерашнего дня вещи. Ужин на кухне в восемь. В восемь тридцать – старая американская мелодрама по телевизору, обязательная программа перед сном. В десять – или чуть позже, в зависимости от продолжительности фильма – он выключает свет и засыпает, без единой мысли о том, что его жизнь, должно быть, мало напоминает жизнь художника. Разве художники задумываются, насколько их внешность, привычки и, в общем-то, они целиком соответствуют выбранной профессии? Новый день начинается и проходит так же, как и следующий, и идущий за ним. Но новая неделя привносит сюрприз в его жизнь – в художественной мастерской появляется женщина. Оказавшись на пороге, он отряхивает зонт и слышит возбуждённые голоса, доносящиеся из дальнего угла. Он ещё не видит ту, что приковала к себе внимание мужчин, но уже ощущает на себе изменения, отличающие этот день от всех предыдущих. Он ставит зонт, сделав несколько шагов в сторону, но всё ещё не видит её за мольбертами, расставленными вокруг. Он обходит их – медленно, крадучись, пока до конца не уверенный в том, что действительно желает её увидеть. Громкий заливистый смех останавливает его.
– Всё-всё, ребята! Покончим с расспросами! Я ничейная муза, понятно вам? Гуляю сама по себе, как кошка, и сама выбираю, кому музировать. На этот раз повезло вот этому лопоухому мальчику. Я просто его пожалела. Вы же видели, какие у него большие уши!
"Мальчик" краснеет, но не обижается, ведь из её уст обидные слова звучат, как комплимент, и, как все, возвращается к своему мольберту.
– Ну, что? Как договаривались? К тебе спиной, вполоборота?
Теперь он хорошо её видит, хотя всё ещё далеко находится. На ней – чёрные обтягивающие брюки и заправленная белая рубашка. Волосы соломенного цвета вьются и торчат в разные стороны, будто только что высохли после душа. Она садится на большую деревянную бочку спиной к художнику, убирает волосы и опускает расстёгнутую рубашку настолько, чтобы оголить плечи и татуировку между лопатками. Он не видит тату – он слышит, как о ней говорят другие. Под всеобщие одобрительные возгласы она оборачивается назад и в этот момент пересекается с ним взглядом. У неё большие зелёные глаза, круглое лицо и тёмные брови. На левой щеке – родимое пятно размером с бутылочное горлышко. Он не отводит взгляд, и она тоже. Так смотрят на сцену убийства в кино, когда кровь и колотые раны заставляют отвернуться, но обнажённые чувства убийцы и жертвы не позволяют это сделать.
– Эй, Ника, смотри на меня, пожалуйста, мне нужны твои глаза.
Она очнулась и, стряхнув с себя минутное наваждение, целиком отдаёт своё внимание художнику.
– Так? – Да-да, оставайся в этом положении. – А я уж было подумала, ты набросишься на меня, как в том страшном фильме, с этой фразой "Глаза! Мне нужны твои глаза!".
Она смеётся, и молодые люди вокруг поддерживают её "чёрный" юмор одобрительными взглядами, смешками и собственными шутками в тему. Он возвращается к своему мольберту. Точнее, он впервые за сегодняшний день прикасается к нему с осознанием, сколько бесценных минут уже потеряно впустую. Но разве потеряно? Разве впустую? Он, прекрасно изучивший собственное тело за прожитые годы и, пожалуй, лучше, чем обычные люди, улавливающий все его малейшие позывы, слышит, как отчётливо громко бьётся в груди сердце. Жилы на запястьях пульсируют, становятся более очерченными, и вместо того, чтобы приступить к работе, он смотрит на свои руки. Он давно не упражнялся в снятии нервно-психического напряжения; вся его жизнь представляет собой упражнение по снижению стресса, и теперь он в растерянности, ведь система дала сбой. Когда он приходит в себя, то видит над собой встревоженные лица коллег и её лицо – ближе остальных. Её ладонь лежит у него на лбу. Она первая видит, что он вернулся в сознание, и с облегчением выдыхает. Выпрямляется, поднимается с колен.
– Всё, ребята! Всё в порядке! Я же говорила, что врач. Ну и что, что пока только третий курс? Знаете, через что нужно пройти, чтобы продержаться до третьего курса медфака молодцом? – Да ладно, мы ничего такого не говорили. Ты молодец, чо!
Кто-то подаёт ему руку, помогает подняться.
– А тебе не мешало бы сменить рацион, приятель. – Вот-вот. Питаешься одними овощами, вот и падаешь в обмороки. – Сразу видно: девчонки нет. – После того, что Ника для тебя сделала, ты просто обязан на ней жениться!
Посмеялись. Вздохнули с облегчением все. Она сделала ему искусственное дыхание. Она – будущий врач, и это то, что дополняет её безупречный образ в его глазах.
– Ешь больше яблок и горького шоколада, – советует она, прежде чем вернуться на свой пьедестал, и с трудом отрывает от него взгляд.
Нежная девичья ладонь чувствуется на его лбу до наступления ночи, а зелёные глаза мерещатся в темноте до самого утра. Новый день не похож на предыдущий или те, что были раньше. Снаружи ему удаётся поддерживать порядок, но мысли в голове бессистемно сменяют одна другую и в итоге всё равно возвращаются к чужой музе, чужой натурщице. В мастерской он появляется на пятнадцать минут позже; этого времени должно быть достаточно, чтобы все молодые художники заняли свои места, закончив первобытные, дикарские танцы вокруг девушки. Но он появляется на пороге и видит её за своим мольбертом: она сидит, выпрямив спину, словно и сейчас позирует для кого-то, разглядывает его работу, склонив голову на бок. Он не решается подойти и спугнуть её и стоит, пока кто-то не окликает:
– Эй, ты чего? Снова неважно позавтракал? Смотри, не смей падать в обморок! Дай возможность сделать это кому-нибудь другому.
Заговорщицкое подмигивание, хохот, продолжение темы. Она поднимается, оборачивается, смущённо тупит взгляд, но быстро возвращается в колею. Чуть отходит в сторону, как уходит в тень артист второго плана, освобождая место на сцене для "первой скрипки". Он подходит, снимает пиджак и вешает на спинку стула, садится, пытаясь простыми привычными действиями вернуть вещам последовательность. Но это невозможно, ведь она продолжает стоять рядом, спрятав руки за спиной.
– Прости, я заняла... – Ничего страшного.
Она расслабляет плечи, движения снова становятся раскованными, и в каждом из них ощущается невероятная девичья энергия.
– Ян отправил меня пока погулять, вот я и заняла свободное место. Он сегодня зол с утра. Что-то поправляет в рисунке. Не нравится ему, наверное. А по мне, так вы все невероятно талантливые люди!
Ему нечего сказать. Он хочет, чтобы она ушла, но всё равно отвечает.
– Спасибо. – Не за что. Ты потрясающе рисуешь! Ой, извини, пишешь. Правильно ведь так говорить? – Да. – Ну вот. Я даже не представляла, что у чёрного есть столько оттенков! И чёткость линий – она поражает. Чёрт, да у тебя же тут ни одной лишней фигуры!
Он знает. Он всё это знает. Как и то, что простые обыватели скорее поместили бы его работы на обои в качестве узора, чем назвали чем-то потрясающим. Она складывает пальцы, как это делают фотографы в поиске подходящего кадра, и помещает его работу в эту рамку.
– Только...
Только?
– ...я бы добавила немного цвета. Совсем чуточку. Нет, я, конечно, далеко не художник, но по-моему, должен быть контраст... Ай, не слушай меня!
Рядом с ним она болтлива, забивает эфир ненужными фразами. Это её способ снять напряжение.
– Ника! Иди, пожалуйста, сюда! – Ну, до встречи.
Она уходит, перестаёт давить на границы личного пространства своим присутствием, и напряжение вокруг него спадает. Но, привязанная к нему как будто на леску, отдаляясь, она натягивает образовавшуюся между ними связь до предела. До боли в теле. На расстоянии нет слов, незачем открывать рот, когда нужно лишь застыть в качестве живой скульптуры для художника. Нет слов, но есть устремлённый к нему, говорящий взгляд, который не тонет в её болтливости, не загрязнён нервозной подвижностью и избыточностью её эмоций. Она смотрит на него всё то время, что позирует для другого, и это единственное, что имеет смысл для них обоих.
1.2В тот день у него на обед яблоки, а после обеда на холсте появляются вкрапления зелёного – он сам не может сказать, откуда в его идеально уложенном белом чемоданчике появляется краска цвета влюблённой жабы. Время меняется в его восприятии. Теперь он не помнит всей последовательности событий – лишь встречи с нею в мастерской и вечера, когда он в каком-то сумасшедшем порыве делает наброски с её изображением. С каждым днём она занимает в его голове всё больше места. "В голове" важнее, чем "в сердце", ведь голову он мог контролировать, сердце – нет. Постепенно мысли о ней вытесняют привычный алгоритм каждодневных забот: стирка, уборка, приготовление пищи, зарядка, душ. Вечерние мелодрамы сменяются вечерними фильмами ужасов. Он не хочет её целовать, видеть в своей постели. Он хочет... – ...писать её. – Что, прости? – Я хочу писать твою натурщицу. Ты можешь... отдать мне её?
Лопоухий Ян смеётся, но глаза остаются серьёзными: знает, что он не шутит, но не знает, насколько он не в себе.
– Ты в своём уме?
За происходящим наблюдают все. Те, кто не наблюдают, только делают вид. Она сидит, отвернувшись, внезапно спрятав спину за рубашкой, и, ссутулившись, слушает.
– Просто...
Он выдыхает скопившееся в лёгких напряжение, и в этом вздохе больше чувств, чем ему удалось продемонстрировать кому-то за всю свою сознательную жизнь.
– Я просто хочу писать её. – Обойдёшься! Ника, скажи ему!
Но она молчит. Её молчание обращено к нему, и в нём – всё.
– Слышишь? Девушка против!
Противник сбрасывает с мольберта его руку, ясно давая понять категоричность ответа. Но хватка становится только сильнее, на этот раз оказавшись на шее лопоухого юноши. Их разнимают. Он видит кровь у себя на руке и не может понять, чья она, ведь у неё зелёный цвет. За стуком сердца ничего не слышно. Оно бьётся где-то между эйфорией, что случается у человека на пике его жизни, и страхом. Он в панике и в восторге одновременно. И вся сила, вся жизненная энергия, что копилась в нём долгое время, находит, наконец-то, выход. Он бросается к своему рабочему месту, лишённому привычной чистоты и упорядоченности, хватает измученный продолжительными потугами к живописи холст, забывает инструменты, пиджак, велосипед и зонт, тратит полчаса на то, чтобы добраться до дома пешком, разрывая собою стену из дождя. Если он не будет двигаться, гоняя по жилах зелёную краску, она закупорит все поры в его теле, и он погибнет. Задохнётся. Но дом появляется на горизонте слишком рано; в нём всё ещё бурлит ожившая энергия. В квартире он делает наброски, обклеивает ими стены, разбрызгивает повсюду краску. Его рисунок не закончен и не может быть закончен без неё. А её нет. И поэтому он создаёт рисунок вокруг и помещает себя в него, считая, что способен хоть как-то заменить собою ту деталь, которой не достаёт изображению на его холсте. Он лежит на полу, не двигается. Картина идеальна. Почти. Он практически выключается – не засыпает, а теряет сознание, – когда в дверь звонят. Звонят, стучат, открывают.
– Я вхожу.
Он удерживает сознание между сном и явью и думает, что гостья его квартиры – гостья его воображения. Несколько приближающихся шагов – и тишина возобновляется. Он не слышит ни звука и считает, что видение пропало. Она подходит ближе, не боясь испачкаться. Опускается на колени, снимает рубашку, ложится на пол, на живот, подперев голову руками.
– Ты хотел написать меня? – Да. – Но ведь ты уже это сделал.
Спустя какое-то время, поймав в ловушку черепа ускользающий разум, он заставляет себя сесть. Заставляет себя посмотреть на её спину. Его взгляд проясняется. Кровь закипает вновь от нахлынувших чувств, но теперь среди них нет страха или отчаяния. По телу разливается приятное тепло, отчего получается испытать практически забытое за долгие годы удовлетворение.
– И поскольку твоя картина готова...
Она поворачивается на спину, пряча лягушку, устроившуюся у неё между лопатками; точно такая же смотрит на них с холста, оставленного у стены: хаотичные зелёные мазки закрывают собой прямые тёмные линии.
– ...я хочу спросить: тебе по-прежнему нужна натурщица?
Они неотрывно смотрят друг другу в глаза.
– Да. – Тогда... напиши меня, пожалуйста, снова...
1.1